«Забудьте, что вы несёте ответственность за всё, что происходит в мире. Вы в ответе только перед собственной бессмертной душой»

Мераб Мамардашвили

Сколько себя помню, больше всего на свете меня интересовал язык, которым можно передать человеческое существование.

Вот три отрывка, в которых  этот язык, по-моему, уловлен:

Гайто Газданов. «Вечер у Клер»:

«Я лежал рядом с Клэр и не мог заснуть; и, отводя взгляд от ее побледневшего лица, я заметил, что синий цвет обоев в комнате Клэр мне показался внезапно посветлевшим и странно изменившимся. Темно-синий цвет, каким я видел его перед закрытыми глазами, представлялся мне всегда выражением какой-то постигнутой тайны — и постижение было мрачным и внезапным и точно застыло, не успев высказать все до конца; точно это усилие чьего-то духа вдруг остановилось и умерло — и вместо него возник темно-синий фон. Теперь он превратился в светлый; как будто усилие еще не кончилось и темно-синий цвет, посветлев, нашел в себе неожиданный, матово-грустный оттенок, странно соответствовавший моему чувству и несомненно имевший отношение к Клэр. Светло-синие призраки с обрубленными кистями сидели в двух креслах, стоявших в комнате; они были равнодушно враждебны друг другу, как люди, которых постигла одна и та же судьба, одно и то же наказание, но за разные ошибки. Лиловый бордюр обоев изгибался волнистой линией, похожей на условное обозначение пути, по которому проплывает рыба в неведомом море; и сквозь трепещущие занавески открытого окна все стремилось и не могло дойти до меня далекое воздушное течение, окрашенное в тот же светло-синий цвет и несущее с собой длинную галерею воспоминаний, падавших обычно, как дождь, и столь же неудержимых…»

Игорь Померанцев. «Читая Фолкнера»:

«Воскресенье, конец марта; утром  из зеркала на меня посмотрел небритый старый-старый молодой писа­тель. Он открыл окна, и на улице стало теплее. Он спустил­ся по лестнице, впервые в этом году с непокрытой головой, пальто нараспашку, с болью в груди — от невозможности вы­сказать все, до конца. Внимательно прислушиваясь к своей боли, он вспомнил строфу из любимого поэта, одна из книг которого, должно быть в пику святому Франциску, называ­лась «Сестра моя — жизнь».

Как будто бы железом,
Обмакнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.

Боль обрела вкус: словно во рту защипало недоспевшее яб­локо. Во дворе влажная набрякшая земля как-то вся сразу подавалась под каблуками. Откуда-то вынырнули симво­лы весны: спортсмены в разноцветных майках. Символы гоняли мяч; механический футбол; фигурки, у которых есть только вид сбоку и никакого будущего; клавесинные бега; гашеточный разнобой; иногда мяч вылетал за металли­ческую сетку спортивной площадки, и дети, стоявшие за сет­кой, все вместе устремлялись к нему и, повозившись, в кон­це концов перебрасывали мяч на площадку, вновь включая тела и голоса спортсменов. Вернувшись, третье лицо един­ственного числа вымыл два бокала — он ждал гостью, — вспомнил ее губы, пахнущие укропом, а потом всю эту зи­му, снег этой зимы и воздух, тоже пахнущие укропом, от­пил глоток белого кислого вина и сел к столу. Писалось ему легко. Про мартовское воскресенье, влажную податливую землю, красивых спортсменов в разноцветных майках и аро­мат июньских огородов. Но то главное, ради чего он писал, ускользало из-под пера: то ли он боялся подступить вплот­ную к этому главному, то ли оставлял, как самое лакомое, на потом.»

Генрих Бёлль «Хлеб ранних лет»:

«Я знал, что свет в комнате Хедвиг потухнет еще в этот день, до конца которого осталось всего четыре часа; шум мотора темно-красной машины умолкнет вдали; мне казалось, что я уже слышу его звук, слышу, как он буравит ночь, оставляя позади себя тишину и темноту. Мы подымемся по лестнице, тихо откроем и закроем за собой двери…
Никогда раньше я не понимал, что бессмертен и в то же время так смертен; я слышал, как кричали дети, убитые в Вифлееме, и их крик сливался с предсмертным стоном Фруклара, стоном, так и не услышанным никем, но донесшимся сейчас до моего слуха; я обонял дыхание львов, разрывавших на части мучеников, ощущал их когти, впивавшиеся в мое тело, как шипы, ощущал соленый вкус моря, горечь капель, поднявшихся из бездонных морских глубин; я созерцал картины, вышедшие из своих рам, как река выходит из берегов, ландшафты, которых никогда не видел, и лица, которых не знал; и сквозь все эти картины мне сияло лицо Хедвиг, я натыкался на лица Броласки, Елены Френкель и Фруклара. Но и сквозь них опять различал Хедвиг, сознавая, что ее образ вечен, что я увижу ее лицо, накрытое полотенцем, которое она внезапно сорвет, чтобы показать себя Греммигу. Я не мог разглядеть в действительности лица Хедвиг, потому что ночь была очень темной, но для того, чтобы видеть это лицо, мне уже не надо было смотреть на него.
Из камеры-обскуры в моем сознании появлялись все новые и новые картины; я казался себе чужим и, склоняясь над Хедвиг, ревновал ее к самому себе; я видел незнакомого человека, который заговорил с ней, видел его желтые зубы и портфель; я видел Моцарта, улыбавшегося фрейлейн Клонтик — учительнице музыки, которая жила возле нас; а женщина с Курбельштрассе беспрерывно плакала; и пока все эти картины проходили передо мной, все еще был понедельник; и я понял, что не хочу идти вперед; я хочу вернуться назад, сам не знаю куда, знаю только одно — назад.»

В чем здесь моя «корысть»?
Оказывается в том, что если вообще возможно через этот язык понять и выразить жизни других людей, ты получаешь ключ к тому, чтоб спокойно жить внутри своей.

Тогда ты живешь внутри своей жизни не от нечувствительности, снобизма или бессовестности, а потому что не можешь иначе. Потому что иначе ты нарушаешь контрапункт жизни, её великолепную полифонию.

Записи на этом сайте являются только попыткой  найти  язык,  которым я могу выразить свою жизнь.

Фотографии на этом сайте © мои

Все эти записи вот тут

One comment

  1. Zoya

    Чудесные цитаты, одна дополняет и — как вариация — повторяет другую. Хочу читать еще

    29.12.2014 at 22:13 Reply

Leave a comment

Your email address will not be published. Required fields are marked *