Не думать о Ленинском проспекте

Он шел по дороге до изнеможения; изнемогал же Вощев скоро, как только его душа вспоминала, что истину она перестала знать.
А. Платонов «Котлован»

Пять лет своей юности я провела в московском «стальном» институте, несколько громадных зданий которого обретались, да и сейчас стоят  в устье Ленинского проспекта. Все начиналось утром, на выходе из метро на площадь, лишенную игры света и будто бы нарисованную на картоне. Это был выход в непрестанный скрежет транспортной развязки,  в потоки идущих навстречу людей, лица которых всегда были желтые  и неживые и повергали меня в ужас — мне казалось, что если я хоть немного выгляну из себя наружу, то сразу же окаменею.

Само пребывание в этом громадном учебном заведении, где проявление индивидуальности было просто неуместным, как если бы какой-нибудь воробушек задумал чирикать возле прокатного стана, было нелегким испытанием. Выстроенный идиотски-иерархически, этот образцово- показательный ВУЗ стальной глыбой лежал на наших душах, и если на всем тогда стоял мертвящий отпечаток эпохи, то это заведение было уже почти неправдоподобным.

Ленинский проспект с его домами  бесконечной длины был непреодолим физически. Это утомительное пространство еще добавляло бессмыссленности в  наше существование. Моя молодость очень связана с этим ощущением непреодолимости. Я физически двигалась с трудом и весь день мечтала добраться до дома и уснуть, чтобы вечером, приняв душ уснуть опять.

***

Ночью меня послали за реаниматором. Реаниматор жила в общежитии  — с другой стороны нашего  дома. Она долго надевала туфли на каблуках. Моя бабушка тогда уже умерла и даже если бы она пошла спасать бабушку в ночной рубашке,  ничто бы не изменилось. Всю эту ночь мне казалось, что если я сяду за рояль и сыграю Патетическую сонату, бабушка не умрет. Но переход к смерти был ошеломляюще внезапным.

Потом мое небо стало зарастать тиной  и затмевать свет над головой, хотя и до этого было не так чтобы уж очень светло. Приходя из школы, я забивалась под рояль,  сидела там часами и грызла леденцы, которые покупала на каждую оставшуюся копейку.  К приходу матери я садилась на стул, притворяясь что доучиваю вещи. Я боялась спать — мне снился двухмерный cерый мир с плоскими cерыми людьми. Это и есть самый страшный сон. Но это сейчас я могу про это рассказать. А тогда мать решила бы, что я шизофреничка.

***

Я росла с матерью и сестрой — больше никакой семьи не было, и мать твердо  стояла на стороне мертвого мира в котором мы жили. Она чувствовала, что я не вижу смысла ни в чем, что является смыслом для других, и поэтому слаба. Ей было непонятно, какой именно мир мне нужен, и это вызывало у нее страшную агрессию. Это была агрессия беспомощности.

***

Однажды в кинохронике я увидела очерк о том, как солнце социализма встало над Средней Азией. Сначала были дореволюционные  кинокадры — обычный восточный базар, где лица людей были нормальными и живыми, а потом, в качестве счастливой альтернативы, — митинг зомби с единогласным голосованием ЗА. Неужели они  не видят, что показывают? Самое ужасное, что мне не с кем было об этом поговорить.

***

В клубе нашего городка выступали молодые советские поэты. Их стихи мы тогда разучивали в восьмом классе школы. Некий И. Кобзев вышел на сцену и заявил, что хочет прочесть еще неопубликованное. Начиналось оно словами «Райкин ржет в эфир…». Содержание стиха было бредовым: весь смысл монологов  Райкина был перевернут с ног на голову. Я тогда уже знала, что бывают глупые люди  без чувства юмора. Но бурные аплодисменты и восторг в зале сразили меня наповал. Все как один были просто счастливы. Я помню этот вечер, полутьму в доме, пустоту и то, что мне было страшно.

***

«Я себя потеряла как потеряла способность отделять главное от второстепенного. В толчее метро я отращиваю длинные волосы. Мое тело живет теплом электричек,  пушистой головой женщины-швейцара, полутенью на белой рубашке мальчика, изображенного на картине.  Скорбь и любовь укачивают меня как плацкартный вагон. Ненависть приходит вместе в холодом и уходит, когда тепло….» Ну и так далее. Я пишу эти строки и диплом. Мне 22 года. Я сижу на материалистической скамейке. Мой позвоночник прям.

***

Оранжевый абажур над круглым столом, за которым бабушкины гости пили чай, был для нас и праздником,  и  школой жизни. Почти в каждом семейном доме был такой китайский абажур. Этот круг оранжевого света и был зоной жизни, пока я жила там, где родилась. Все интересное и живое резко ограничивалось этим кругом света над круглым столом. Беда была в том, что в мое время эра круглых столов и абажуров подошла к концу. Столы стали прямоугольные. У всех висели модные пластмассовые светильники.

***

Я помню, мне было 32 и я шла и думала, что по-прежнему впереди темно и я не вижу смысла в своем пути. Я зашла в прачечную, и, ожидая в очереди, увидела желтую занавеску, край которой был схвачен солнцем. Бабушкины занавески, которые она вешала летом, были из той же материи. И тут меня осенило! Все, что было созвучно этому желтому свету, ее голосу, ритму ее существания, этот вечный полдневный свет излучаемый всем, к чему она имела отношение, а значит, излучаемый всем живым, нормальным и человеческим только и имел смысл. В погоне за этим полдневным светом у меня не увязали ноги. Я поняла, что могу его сотворить сама, я просто должна «испускать», продуцировать живое — и всё.

***

Можно сказать это так:

Каждый вечер Суккот под моим окном светились стены соседской сукки как яркий разноцветный плафон  и  ясно слышались речи. Сукка была устроена на открытой  веранде  и сообщалась с домом. Вечером, когда маленькие дети спали, я слышала обрывки фраз, говорящих о том, что в доме есть тепло и представляла себя  сидящей с ними за столом  в  цветном матерчатом уютном пространстве.

А можно и так:

В еврейском квартале Старого города Иерусалима гораздо более яркий свет залил мое существование. Свет оранжевого абажура здесь выглядит тусклым.

Leave a comment

Your email address will not be published. Required fields are marked *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.