Линия жизни номер два
Даже если б я была ажурно-железной, я была бы рада, чтобы кто-то захотел быть стеклянной мною. Если б этот кто-то согласился быть стеклянной мною, его можно было бы невзначай разбить, при том что я бы оставалась металлической хоть и ажурной. И те, кто разбили, думали бы, что разбили меня и ушли бы спокойные домой. А мне бы достался весь их осенний свет и незаметное их глазу существование, к которому у них не было бы даже взгляда, не то что присутствия.
И вот тогда я бы поселилась в новой свежеотделанной квартире номер 21 на Сибирской 33. И жизнь потекла бы сначала. Холодная зима, горячие батареи, кисель из клюквы, свежая картошка в дворовом овощехранилище и никого из них. Вообще. На первом этаже Нана Закшевер, которая вместо мужа живёт с моей матерью, распаренной в душе. По утрам я их обеих вожу в детский сад, где им преподают английский. И они все время описывают штаны, потому что они не знают, что они девочки и пробуют писать как мальчики.
А я, взяв за лохматую лапу продавца книг, состоящего из одних бровей, гуляю по неизвестной улице и забываю их в детском саду на семь дней. В это время им снится много страшных снов, в одном из них они обе — семеро козлят, и к ним в стеклянный павильон стучится серый волк.
На выходные они водворяются на свой первый этаж, и туда вползают серые рассудительные дети и их растворимый в сером воздухе отец — их родственник. Таким образом они развлекаются в субботу и воскресение.
В это время все, кто можно, уже лежат на Заельцовском кладбище на участке 44. Какая удача! Можно даже не вырезать аппендицит. На том свете у них тремор и страшные средневековые лица с торчащими из подбородка седыми волосками и дикий крик, когда приближаются к их сундуку с приданным. Никогда не поверю, что они кого-то при жизни поили чаем.
Мой дом пуст от них и посреди него стоит стоматологическое кресло образца 1928 года. Я живу там вдвоем с грустными глазами, которые смотрят на меня со всех стен. Это глаза человека который в 1937 ухитрился поставить настоящие пломбы надменной десятилетней красотке, он изчез в 1939, а эти пломбы живы до сих пор. Красотка щелкает зубами, дожевывая косточки своей единственной дочери, с горя ушедшей в ортодоксальное католичество, маринованное в банке с помидорами. Вот так я и начинаю жить с самого начала, по-настоящему мечтая о сырном квадрате Самаровича, и уже прошло то время, когда одноногий единорог влез на стремянку и упал в объятия Сильвии, которую никогда никто не видел.
Взрыхлив свою грядку, но не очень глубоко, я продолжаю размышлять, не свернуть ли мне на эту тропинку с той, на которой живут, пока смерть не разлучит нас.